Интервью
архив новостей
ПАМЯТИ ДРУГА
Из всех испытаний, которые выпадают на долю каждого из нас, тяжелейшим является утрата близких. И терять настоящих друзей ничуть не легче, чем родных по крови людей. Преждевременная смерть Александра Павловича Домрачева потрясла буквально всех, кто был с ним знаком. Ведь каждый, кто называл его Сашей, жил в полной уверенности в том, что именно его Саша считает своим самым близким другом. С каждым из нас он был связан многолетним сотрудничеством, доверительными отношениями, взаимопониманием и симпатией.
И дело не только в том, что профессия журналиста, которой Александр Домрачев отдал практически всю свою сознательную жизнь, требует умения устанавливать и поддерживать контакты с самыми разными людьми. Вдобавок к несомненным достоинствам своего авторского пера и к аналитическим и организаторским способностям, проявленным, в том числе, и в редакторской работе в газетах, перечислять которые не входит в мою задачу, Саша обладал талантом дружить с коллегами, с героями своих многочисленных статей и со всеми, с кем сводила его судьба.
К числу счастливцев, попавших в силовое поле его удивительно чуткой души, принадлежу и я. С гордостью могу сказать, что первый шаг к нашему знакомству сделал именно он, вначале узнав о моём существовании от своих испытанных друзей. И сегодня я с горечью понимаю, что утрату такого друга, каким стал для меня Саша, буду ощущать до конца собственной жизни.
Незаменимость – вот слово, разящее наповал осиротевшую душу. Теперь не у кого попросить совета, узнать какие-то важные новости, получить заряд уверенности в собственных силах. Больше не искупаться в волшебных волнах удивительно красивого баритона, звучащего по телефону… Любой праздник начинался для меня с Сашиного звонка. Он первым дозванивался до всех своих друзей в дни рождения и находил по-настоящему сердечные, особенные слова, вселяющие надежду на предстоящие счастливые события. С ним можно было разговаривать подолгу и обо всём на свете. Он был исключительно начитан сам и высоко ценил интеллигентность и образованность там, где видел её. И всё же главным достоинством любого человека он считал его порядочность, обязательность, отзывчивость и неординарность. Недаром одним из его самых любимых писателей был Василий Шукшин. Дружеский круг Саши включал в себя не только газетчиков, но и людей из рабочей и крестьянской среды: ему были понятны и дороги характеры и судьбы тех, кто умудряется преодолевать собственные горести и навязанные временем трудности, сохраняя доброту и чистоту души.
Что касается меня, то именно по настоянию Саши и по его рекомендации я вступила в Союз журналистов. А когда он узнал о том, что в моём столе скопился стихотворный архив, строго проследил за тем, чтобы на свет явились мои поэтические сборники. Два из них он успел прочесть… но до чего же больно осознавать, что новых моих книг я уже не смогу ему подарить.
И не только на меня оказала влияние Сашина поддержка. Я знаю, что он помогал начинающим авторам прозы работать над словом, и некоторые из них, безусловно, обязаны ему тем, что теперь печатаются в новосибирских журналах. Жаль, что сам Саша успел написать лишь часть из того, что могло бы стать интересным для читателей. Ведь его публикации свидетельствуют не только о полновесности публицистического слова, но и о намеченном повороте к художественному литературному жанру.
Остаётся утешать себя мыслью, что каждым своим поступком удастся соответствовать той планке, которую задал для меня и для всех скорбящих вместе со мной незабвенный и незаменимый друг – Александр Павлович Домрачев.
Лидия ЛИВНЕВА
ОТ РЕДАКЦИИ:
Сегодня мы публикуем отрывок из книги Александра Домрачева, рукопись которой он незадолго до своей болезни принес в редакцию. Если вы прочитаете этот небольшой кусочек текста – уже по нему одному вам станет ясно, как беззаветно любил Александр Павлович людей… Как жаль, что такие, как Домрачев рождаются редко… А умирают быстро…
Александр ДОМРАЧЕВ
ДЕРЕВЕНСКИЕ РАССКАЗЫ
Шумит речка Чонка… Сколько веков шумит и откуда взялась – никто не знает. Норовистая – не дай Бог! Коль до деревни добрались отроги Салаирского кряжа, знать, и речка оттуда, с гор. Непредсказуемая. То катится ровным шлейфом вдоль лугов, то запорожит, вспенится, перекатывая каменистую мелочь и отшлифовывая до блеска огромные валуны. То совсем в ручеек превращается – воробью по колено. А по весне можно ждать беды. И откуда что берется: кажется, еще чуток поднимется Чонка – и унесет с собой всю деревню. В общем, своенравная речка, с характером. Но – памятливая. И разговорчивая. Рада любому собеседнику: рыбаку ли, добывающему из нее пескарей да окуньков, ребятишкам, спасающимся от летнего зноя в неглубокой прибрежной воде, или просто бродяге, невесть как оказавшемуся на ее берегах.
Вот и я лет тридцать назад напросился ей в собеседники. Из-за нее и домик в деревне, тоже по имени Чонка, приглядел, давно сдружился с деревенскими жителями. Кажется иногда – родился здесь. И каждое лето приезжаю поговорить с подругой. А она и рада мне поведать, что в деревне за долгую зиму приключилось. Сажусь на камень под раскидистой ивой, закуриваю и – слушаю…
Впрочем, речка-то – вроде местного радио, сообщает последние известия: кто родился, кто помер за зиму, кто в город уехал, а кто в тюрьму сел. А что до этого было, я и сам знаю.
I
Из лета в лето на моих соседях – одни и те же наряды. Пожалуй, и не припомню, когда я их в других видывал. Егор – в сереньком пиджачке без подклада, в брюках, давно забывших, что такое стирка, да в калошах с удлиненным верхом, в кои обувалась летом практически вся деревня. В общем-то, весьма удобная обувка: и за скотиной ухаживая, навоз топтать, и в огороде землю месить. Помыл потом – и опять как новые. А еще – в любую погоду Егор не снимал с головы кепки. Но за стол садился без нее. И тогда был виден резкий контраст: вечно загорелое лицо с черной щетиной, да белая полоска на лбу, всегда закрытая от солнца козырьком. Егор сухой с виду, но жилистый. Иной раз такой груз на свои плечи в одиночку взваливает – городским и вдвоем не управиться.
Катерина, помню, лет десять еще назад за собой следила. Когда мы приезжали в деревню, всегда что-то свеженькое надевала. А последние годы была подстать Егору: такие же калоши, задрипанная кофточка да виды видавший платок. Но веселость и гостеприимность оставались прежними:
– О, бляха-муха, нарисовались! А мы ждем-пождем – нетути. Ну, я за молочком, за свеженьким. Вечерком уж поговорим…
Егор слух потерял, когда уже двое детей народилось. Почетная профессия в селе – тракторист, всегда нарасхват. Ну, в колхозе понятное дело – куда послали, туда и поехал, не спрашивая – почем. А частным-то образом… Кому вспахать, кому дровишек привезти, кому еще какая надобность. Словом, не простаивал. Платили – кто чем мог: деньгами, комбикормом, но чаще – самогоном. Вот на нем и погорел.
Жара была. Вспахал огород соседу. Тут же приняли на грудь по стаканчику, закусили чуток, покурили. И поехал Егор трактор отгонять. Что и как получилось потом, никто не видел. Трактором его и придавило к амбару. То ли на тормоз не поставил, то ли еще какая причина, только трактор под уклончик сам пошел, да и даванул хозяина. Боль, как он потом рассказывал, была адская. Кричал дико и, видимо, долго. Хорошо – услышали. Но когда подбежали, он уже хрипел.
Скоренько доставили в больницу. Там и собрали раздавленные косточки. А он, когда очнулся, никак понять не мог, отчего это люди в рыб превратились: рот открывают, а сказать ничего не могут. Потом дошло: сам ничего не слышит. Оказалось – навсегда. Как сказали врачи, может, от собственного истошного крика барабанные перепонки и лопнули.
Долго не мог Егор привыкнуть к гробовой тишине, несколько раз порывался было и сам в гробу оказаться, да про детей помнил: поднимать надо. Понимал и другое: жене его, Катерине, управляться с детьми да с хозяйством тяжеловато будет. А ведь еще и в колхозе, где она работала ветеринаром, дел тоже было невпроворот. Только крупнорогатого скота, говоря казенным языком, до тыщи голов было. Так что порой с утра до ночи и глаз домой не показывала. А ребятня, Ванька да Танька, уже в школу пошли, и внимания побольше требовали. Хорошо еще теща – баба Лена, как ее называли домашние и соседи – всегда при доме. За скотиной да за птицей с пяти утра топчется по двору, и дома харч какой-никакой приготовит. В общем, выкручивались…
А Егор, когда совсем встал на ноги, на конюшню пристроился. Да так дело полюбил, что без коней себя уже и не мыслил. И какие были кони! Они ж на всю область славились! Рысаки – высшей породы. На городском ипподроме гремели так, что на всю страну было слышно. Для тех, правда, кто в этом толк понимал. Ведь подойдешь к коню – и нужно скамейку ставить, чтобы потрепать его за ушами: сильный, стройный, рысистый… А какие были тяжеловозы! Казалось, запряги их цугом – всю деревню за собой потащат.
Егор любил всех: и тех, кто на ипподроме медали зарабатывал, и тех, кто безропотно работал по сельскому хозяйству. Вот они, кони, понимали: если тебя кормят – надо работать. В шесть утра Егор, даже чаю не испив, бежал на другой конец деревни, чтобы задать своим подопечным свежего корма. Они тянули к нему влажные губы, добродушно пофыркивая, а он вел с ними неспешные разговоры. И более внимательных слушателей не встречал.
Годы спустя, когда прокатилась по стране перестройка, появился в деревне пришлый человек с большими деньгами и скупил всю конеферму, обещая людям и работу, и златые горы. Внешне – так, замухрышка, хоть и с Кавказа, но не джигит. Зато языком работал под Чубайса, обещавшего всю страну обеспечить личными «Волгами». И где те «Волги», и где та страна?! Но это – вопрос риторический. А вот куда делись кони с элитной фермы – до сих пор никто не знает. Да и кто докапываться будет?! Ведь милиция с лопатами не дружит… А деревенским не под криминал, а под картошку копать надо…
В общем, осталось в конюшне три хилых жеребца да одна кобыла на сносях. Невесть кого родить должна: то ли богатыря, то ли клячу. Впрочем, Егору это было уже не важно. Его самого загнали – то ли новые «фермеры», то ли прежнее колхозные хозяева, которые каким-то боком остались во главе разрушенной деревни. А в итоге – ни коней, ни денег.
И Егор опять сорвался. Почти каждый вечер либо Катерина, либо ребятишки притаскивали его домой в совершенно непотребном виде – грязного, часто – мокрого, от мочевого неудержу. Укладывали на топчан в сенях и оставляли до утра. Это – когда тепло на дворе. А зимой бросали на кухне прямо у дверей какие-то тряпки и укладывали на них Егора кулем. Чисто собачка, которую дальше порога не пускают. Бывало, просыпаясь середь ночи, он начинал скандалить.
– А-а, мля, справились… Е-п-р-с-т. Прибью всех!
– Вот оглоед, – тут же подавала голос Катерина, – никакого покоя. И как тебя земля носит, окаянный! Навязался на нашу голову, пень глухой.
Утром Егор с разбитой головой слонялся по двору, пытаясь что-то делать по хозяйству, хотя из рук все валилось. Он не слышал ни надрывного поросячьего визга, ни гогота гусей, ни блеянья овец. Зато догадывался, что в его адрес говорит жена – он давно уже научился понимать людскую речь по губам. Потопчется по двору, задаст корма – и через огороды слиняет в поисках похмелья. Восстановится – тогда и за работу берется. Всерьез берется, навыки-то не растерял. Но – до вечера. А там опять – то яма, то канава.
Приезжаю летом – ничего не меняется. У Егора и Катерины одна и та же песня – про жизнь деревенскую, бестолковую. Я уже давно эту песню выучил и лишь подпеваю им после рюмки-другой, привезенной в качестве угощения цивильной водочки. Егор крякает одобрительно:
– О-о, мля, хорошо пошла. Дажить и не обжигает.
– Да ты закусывай, – говорю, – опять ведь свалишься.
– А-аа, – машет он рукой, – чаю давай.
Вот так закусит сигаретой да чаем запьет – и опять по хозяйству топчется. Но, бывало, и для отдыха время находил. Иной раз подъедет на старой кляче, что ему всучили при увольнении в качестве отступного на конеферме, и приглашает на рыбалку. Рыбак из него, правда, никудышный. Он здесь больше теорией владеет. Наслушается других, удачливых, а потом преподносит – как свое: где удить, чем, на какую наживку. Слушаю, киваю, но делаю все по-своему. А кому повезет – неведомо. Нашел омуток – будет рыба. А нет – пескана на быстринке всегда выудить можно. А с него – и уха навариста, и жаренка в муке – объедение.
Помню, рыбачили мы с Егором как-то по осени, где-то в конце сентября уже.
– Седня клев будет – обалдеешь. Я-то знаю, – говорит Егор. – Поедем на Елбаш – там хариус.
– Какой хариус, – говорю, – это ж не река – рукомойник.
– О-о, мля, я-то знаю… Спорит еще…
Поехали… Верст пять на кляче через траву, в два раза выше человеческого роста, пробирались. Егор местечко присмотрел. Закинули удочки, просидели полчаса – ни хрена.
– Поехали на Чомку, – говорю, – хоть на ушицу наловим.
И поехали. Километров через пять натыкнулись на чудный омуток. Наживили червячков и бросили их рыбкам на пропитание. У меня клев пошел отменный. Уже с десяток песканов поймал, а Егор все бродит по берегу и ворчит:
– Ну его на хрен, не клюет здесь. Дальше пройдусь.
И исчез… А у меня, как при игре в карты говорят, масть пошла. На одного червяка штук по семь песканов тяну. И все – как калиброванные, в ладонь. Будто по заказу. Наживка, что Егор оставил, кончилась, а его и не видно. И почто не отсыпал себе червей побольше?! Ковырнул под ракитой – нашел два полудохлых червячка. Ну, блин, думаю, куда Егор-то подевался? И ведь не кликнешь! Только подумал – вот он. Выползает из кустов – весь мокрый.
– Ты чего, – спрашиваю, – купался, что-ли?
– О-о, мля, чуть не утонул. Берег крутой, в траве обрыв не заметил и скатился в омут. Цепляюсь за траву, а она обрывается. Ну, все, мля, думаю, хана. Тут ракитка и подвернулась. Едва выбрался.
– А чего ж не кричал, – спрашиваю, – ведь два шага от меня был?!
Егор чуть весь на мат ни изошел:
– Е-п-р-с-т… Ведь это ж я глухой!..
И потом, когда я согрел его соточкой, уже весело и почти без мата все повторял:
– Не, Саш, пень я глухой, ведь утонуть мог – плавать-то не умею. Хоть и прожил всю жизнь в деревне.
И то ли озноб его колотил, то ли водочка взыграла, то ли истерика достала. Но когда кляча дотащила нас до деревни, Егор попросил:
– Саш, купи поллитра, выпьем за еще один мой день рождения. Вот видишь, сколько раз старуха косой мне грозила…
Я не стал возражать. Ведь, действительно, чудом человек жив остался. И дома у Егора никто не ворчал, когда мы с ним рассказали предысторию незапланированной выпивки. Катерина с матерью, напротив, даже слезу пустили. Правда, одну на двоих. Но выпили – каждая за себя. А Егор поутру, как пострадавший, вообще на двор не вышел.
А баба Лена как тянула на себе основной домашний груз, так и продолжала. С матом в адрес непутевых домочадцев и непокорной скотины. Но все это у нее получалось незлобливо, с юморком. Так что никто и не обижался, и не пугался, даже если она брала в руки полено.
– Холера тебя возьми, – говорила она одинаково, обращаясь хоть к человеку, хоть к скотине, – вот тресну щас по башке, враз поумнеешь!
Потопчется, поругается, но всех накормит-напоит. А потом еще и с книжкой умудрится прилечь на кровать – любила почитать. И никогда не жаловалась, что тяжко, мол, болит все. И все привыкли: так и должно быть. А баба Лена взяла и умерла в одночасье. В 66-то лет…
II
Дети подрастали. И во всем – разные. Ванька рос непутевым – ни учиться, ни работать. Когда из школы после девятого класса поперли – за пьянку да деревенские мордобои – Егор сказал:
– Ну, мля, ты у меня напашешься!
А Ваньке – все пофиг. Гулеванит до утра, а потом спит до вечера. Проснется – и орет:
– Мать, дай пожрать!
Катерина, правда, если в это время дома оказывалась, на уступки не шла и за словом в карман не лезла:
– Я тя щас накормлю, паразит. Полено, оглоеду, приподнесу, вот его и жри!
А с Ваньки – что с гуся вода. Поскребет остатки по кастрюлям – и айда со двора. Егор уже надорвался один – то покос, то дрова, то картошка. А Ваньке – море по колено. Взорвался Егор, когда обнаружил сына на сеновале с какой-то приблудной девкой. Кроме матов, ни одного русского слова больше не нашел. Но как взорвался – так и нарвался. Ванька-то еще и не проспался ладом, да и кинулся на отца с кулаками. И так отколошматил, что Егор потом два месяца в больнице отвалялся. Едва выжил. А Ванька, когда понял, что натворил, дал деру из деревни – от страха и стыда. Как же – все соседи гудели: на отца руку поднял. И не хотели признаваться, что у самих-то почти то же самое творится. Словом, сгинул Ванька. Поначалу пробовали было искать. А потом отступились…
Танька же была другой закваски. Все схватывала влет. Как у Некрасова – коня на скаку остановит, в горящую избу войдет. Шебутная, словом. Помню ее девчонкой, лет одиннадцати: прыгнет на коня в красном купальничке – и галопом его, до реки. И сразу – в воду. Все шарахались – сумасшедшая. А ей – в поле трава не расти: галопом по жизни, только галопом. Грядки посадить – сколько угодно. Сено косить – да пожалуйста. Коров подоить (их в то время аж три было) – да хоть все стадо. Но чтоб весело было, с песней. А для этого взяла в руки гармонь и, не зная нот, за неделю переплюнула всех деревенских гармонистов. В 14 лет такие частушки запевала, что даже самые ушлые в матах деревенские мужики головами качали: отчаянная девка!
И в школе – хоть и не отличница – тянулась к грамоте. И книжки читала, и по телевизору информацию впитывала, и на деревенские гульбища ходить успевала… В общем, интересы были самые разные. Поняла, что быкам хвосты крутить – не самое интересное занятие. И после восьмилетки поступила в педучилище – на начальные классы. А школа, кроме учеников и учителей, оказалась никому не нужна – ни сельсовету, ни, тем более, государству. И Танька, к тому времени уже мать двоих детей, стала торговать в круглосуточном ларьке. Продолжая витать в облаках, каждый день билась мордой, извините, лицом об асфальт – в поисках лучшей доли.
Но о родителях помнила. Когда совпадали выходные с мужем, летела в деревню. Сергей, женившись на Таньке, и не подозревал, какой груз на себя взваливает. С весны и до белых мух вкалывал в деревне почти все свободное от работы время – то есть все субботы и воскресенья. А после трудов самогоночкой расслабиться – святое дело. Только после этого курьезы с ним разные приключались…
III
Одно лето я почти полностью пропустил – работа, заботы… Освободился дней на пять, где-то к сентябрю. Как приехал в деревню – сразу к речке, подруге своей. Посидели, поговорили… Нового, в общем-то, ничего она мне не сказала. Так, поведала, что мельчает прямо на глазах, рыбка переводиться стала. А потому и рыбаков, с кем посплетничать любила, поубавилось. Словом, тоска.
– Ладно, – говорю, – по весне-то, чай, новостей накопишь, да и в берегах пополнишься. Тогда пообстоятельней поговорим.
– Ну, – говорит Серега, – оторвемся сегодня по полной… Мы тут с дедом поросеночка приговорили – шашлычок сварганим. Есть че путевое выпить?
– Обижаешь, – говорю, – когда это я пустым приезжал?!
– Тогда я пошел мясо готовить, а ты отдыхай пока.
И потопал к себе. А совпало так, что и Серега с Татьяной в эти дни в деревне оказались.
Тут Татьяна – животом вперед. Не-е, не беременная. Походка у нее такая – сначала живот, потом – ноги.
– Здорово были, – машет рукой, – давно поджидали. А то пропали, блин, на все лето, поделиться не с кем.
– А что, – спрашиваю, – есть чем?
– Некогда щас, вечерком, под шашлычок, расскажу.
…И вот – вечерок! Самодельный мангал потрескивает угольками, которые слизывают падающие с шампуров капли жира. На столике, под ясным небом, водочка из погреба да зелень с огорода. И – вся деревня в гости к нам. Ребятня давно уже нос по ветру держит: если дымок мясным вкусом пропитался, пора и на шашлык. Значит, дачники приехали, как в этом уголке деревни все нас называют. А мы что – завсегда гостям рады.
– Ну, давай уже, телись, – не выдерживает Егор, когда все сгрудились за столом, – наливай по малой.
Под шашлычок да под водочку и разговоры пошли.
– Так рассказывай, – обращаюсь к Татьяне, – чем поделиться-то хотела.
– Да чем-чем, – смеется, – чуть бобылкой не осталась при живом-то муже.
– Это как это?
– А вот так это. Поехали на сенокос. Жара, блин, как на экваторе.
– Ты что, там была?
– Конечно, в турпоездку по книгам ездила. Короче… Напахались, угорели и пылью пропитались так, что и речка не помогла. Только к дому – я уж иззуделась вся. Решили баньку истопить. А много ли ей летом надо: четыре полешка – и готово. Пойдем, говорю Сереге, расслабимся. А че, лыбится, пойдем…
Смотрю, а в качестве слушателей – я один. Остальные лопочут меж собой. Как потом выяснилось, эта история давно уже облетела всю деревню. Может, и речка о ней мне успела поведать, да только не совсем я понял ее.
– Ну, и вот, – продолжает Татьяна, – зашли, разогрелись, самое время веничком побаловаться. Берет Серега ковшик и говорит: бздонуть бы надо. Ну, давай, мол, поддай парку! Он горячей водички зачерпнул – и раз на камни… Они истошным шипом изошли. А Серега ковшичек в обратную сторону от каменки повернул и… заорал благим матом. В ковшичке-то кипяточек остался. Он его на самое нежное место свое и вылил…
Вот на этих ее словах все остальные разговоры за столом прекратились. Потому что дальше было самое интересное. Хоть и слышали деревенские этот рассказ далеко не впервые, самый смачный его кусочек пропускать не пожелали. Смотрю на Серегу – а он, чувствуется, и рад, что его персона на всю деревню прославилась. Стоит – и ухмыляется довольный.
– Вылетел мой сокол из бани в чем мать родила. Завелся на одной ноте: о-о-о-о!!! Я – следом. Чем помочь-то, спрашиваю. Дуй, орет он мне, дуй на него. Я бух на колени – и дую, как дура. А он орет. Не помогает мой вентилятор. Схватила газету в предбаннике, свернула веером, машу. А он опять, ядрена корень, надрывается. Поливай пока холодной водичкой, говорю, а сама к соседке кинулась. Помню, у нее какая-то пенка, она хвалилась, от ожогов была. Вернулась с баллончиком, Серега по-прежнему воет. Прикрыла ему причинное место полотенцем да домой повлекла, на кровать уложила и покрыла пеной от пупка до коленей. Вроде, притих. Слышу, мамка за шторкой причитает: ой, что же теперь бу-уде-ет?! Ты-то че воешь, говорю, это мне завывать надо!
Потом чем только этот крендель ни смазывали. Я уж изуверилась, что мужик нормальным станет. Смотрю – нет, вроде ружье его прежний вид приобретает. На остальной-то жизни его трагедия почти никак не отразилась, только долго ходил нараскоряку. А ночью-то – ни тела, ни забавы. Но, коль дело на поправку, я уж и руки стала потирать: еще чуть-чуть и…
И тут приспичило поехать в лес по какой-то надобности. Вернулись к вечеру, в баньке опять же помылись. Я постель постелила, жду… Нет Сереги. Встала, пошла в баню. Сидит муженек на полке голый и матерится.
– Что опять? – спрашиваю. – А у самой от нехорошего предчувствия аж скулы свело. – Да вот, – показывает он пальцем на свое уже почти зажившее мужское достоинство.
– Что-о-о? – срываюсь на крик.
– Кле-ещ… Собака, в самый кончик угодил.
Словом, пост в половой жизни продлился еще несколько дней…
Гости все покатываются, хотя и знают эту историю наизусть. А у меня от смеха колики начались. Только рукой машу: хватит, мол, уже мочи нет. А Серега стоит и сияет от удовольствия как начищенный самовар: как же, главный герой!
А Танька опять:
– Ты послушай, что еще муженек отмочил.
– Погоди пока, – молю я о пощаде, – дай продохнуть. Выпьем по чуть-чуть, а там хоть до утра рассказывай.
Деревенским два раза повторять не надо. Разлили по стаканам остатки цивильной водочки, выпили. А под закуску Танька еще одной историей поделилась.
– Как-то после баньки…
– Опять?! – не выдержал я. – У вас что, вся жизнь там проходит?
– Ну, получилось так. Я ж не придумываю.
Я знаю, Танька, хоть и горазда на выдумку, при деревенских врать не станет. А тут и Катерина ее вроде как поддержала:
– Это ты про меня, что ли? – Про тебя, про тебя.
– Ой, Сашь, умора. Ты послушай, – говорит Катерина, теперь уже себя чувствуя героиней пьесы.
– Ладно, мам, не перебивай. Так вот. Я-то из баньки вперед ушла, жду муженька в койке. А он опять запропал. Ковшика, думаю, теперь как огня боится. И клещам уже не сезон. И вдруг слышу мамкин голос: «Серега, ты че?». А потом бряк что-то об пол – как мешок с картошкой. И мамка опять: «Тань-ка-а!». Думаю, стряслось что. Вскакиваю, а навстречу мне муженек – на четвереньках. Ты что, кричу, в своем уме?! А он нырь на кровать – и затих. Я к мамке: что случилось? А она закатилась смехом, руками машет, слова выговорить не может. Я рявкнула матом. Вроде затихла.
– Да где там, – перебивает ее Катерина. – Просто сил уже не было смеяться. Это ж надо такое учудить!
– Так что случилось-то, – спрашиваю. – А пусть мамка дальше рассказывает, – говорит Танька.
Катерина, довольная, продолжает:
– Да уж случилось. Я только-только дремать начала. Вдруг чувствую – кто-то прыг под одеяло и со спины пристраивается. Про Егора-то и не подумала, давно уж перестали в эти игры играть. И тут меня кто-то хвать за титьки – и так это ласково: ох, погрей, погрей, погрей! А голос-то – Серегин. Ты что, говорю, зятек, белены объелся. А он бряк с кровати – и бегом от меня на четвереньках.
Видимо, об этом происшествии половина присутствующих не знала, потому что хохотали до слез, до икоты.
– Серега, – спрашиваю, едва переведя дыхание, – что, так и было?
– Да-а-а, – отмахивается он, – просто принял немного лишку. Все уже спать легли. Я пока с соседом покурил, захожу – темно, свет выключили. Вот в темноте да спьяну комнаты и перепутал. Сам испугался, когда тещу услышал. Да ладно, давай еще по одной.
– Так все, – развожу руками, – последнюю допили.
– У нас последней не бывает, – говорит Любка, соседка. И ставит на стол бутылку. – Не боись, не отрава. Наша, доморощенная.
В общем, угомонились далеко за полночь. Впрочем, должен сказать, что подобные посиделки у нас бывают нечасто. Только – когда долго не видимся. И то – не пьянки ради, а разговора для… И чаще всего в центре всеобщего внимания оказывается именно Татьяна. Умеет она заставить слушать себя. А уж историй разных знает – не на одну книгу хватит.
Когда мне стукнул полтинник, пригласил ее на сабантуй. Там много кого было – и сподвижники-журналисты, и друзья по жизни. Люди, в общем-то, что называется, интеллектом не обиженные. Стихи читали, тосты грамотные говорили, песни народные и бардовские пели… А Танька взяла гармошку и такие частушки врезала! Думал, у остальных уши трубочкой свернутся. Ан, нет! Русский мат, когда он кстати, становится всенародным достоянием. Подпевали все – и начальники, и подначальники, и весь остальной приглашенный люд.
Через день Танька позвонила мне и пожаловалась, чуть не плача:
– Не могу, – говорит, – так больше жить. Побывала у тебя на дне рождения – как в роднике искупалась. Какие интересные люди! А вернулась домой – будто в болото окунулась. В ночь – на работу. Пришла, села, юбилей твой вспоминаю по минутам. И вдруг просовывается прыщавая морда в окно: «Тетка, дай упаковку презервативов!» И так тошно стало – хоть вой… Ведь это же – как два берега. Они никогда не пересекутся. А я между ними – вроде мостика. Не хо-чу!!! Мама-мама, роди меня обратно.
– Не голоси, – говорю, – выбираться надо. А у Сереги что на птицефабрике?
– Да сократили его. Кур не осталось – щупать некого.
Забыл еще сказать, что перед этим Танькин младшой засунул включенную плойку под ковер – а вдруг и у него, как у мамы, волосы дыбом встанут. Может, и встали. Только проверить-то – как? Полквартиры выгорело. И опять Егор с Катериной тянут жилы: то поросенка режут, то гусят потрошат. В общем, выжили. Танька после этого бросила киоск и попыталась бизнесом заняться. Да только на год ее и хватило. Спустила все до копейки и опять в киоскеры подалась. Круг замкнулся…
Грустно все это. Но деревня выручала. До поры до времени. Катерина с Егором наизнанку выворачивались, чтобы дочери помочь. Крутились, как всегда, до первых звезд. А как те падать начинали – падали и они.
– Ой, устаю, Сашь, сил нет, как устаю, – жаловалась с утра Катерина. А к вечеру, как ни в чем ни бывало, песни голосила. От души голосила, от сердца. Но вот сердце-то и не выдержало – надорвалось. По весне-то еще суетилась, картошку сажала. А посередь июня слегла. Медицина лечила, знахарок нанимали – все зря. Через месяц не стало Катерины. Егор – трезвехонек был. А шатало – как пьяного. Валидолом отпаивали. Когда похоронили жену, места себе не находил, днями пропадал на кладбище.
– О-о, Сашь, места себе не нахожу. Жгет все изнутри. Тут, слышь, пришел к ней – свиньи, суки, разрыли все. Оградка упала. Вот с утра поправлял. О-о, мля… Куды я без нее?! Проснусь средь ночи – тишина… Жу-у-тко.
Будто этой тишины за многие годы глухоты и не слышал. Знать, нутром все воспринимал. Вот стоит к тебе спиной – попробуй, окликни. А Катерина могла. Топнет по полу ногой – он оборачивается. То ли половицы ему в подошвы били, то ли душа отзывалась. А тут – опять срыв. Танька-то в городе, а он по привычке тянул крестьянскую лямку: корову подоить, свиней накормить, да собакам – что останется. Но уже – как робот. А к вечеру возьмет у Маринки четок, выпьет и, не раздеваясь, валится в койку. И так – каждый день. Мыкались с ним, мыкались, и решили дом продать. А он в город – ни в какую. Кому, мол, я там, глухой, нужен?! Но Татьяна настояла – и не стало у меня соседа. Вселились в дом две бабки. Говорят, баптистки. А может, и врут. Только с ними, думал я, все равно ни поговоришь, ни выпьешь…
И Егору – каково в городе? Кто с ним, глухим, общаться будет?
Эх, жизнь…